| a_v ( @ 2008-07-25 20:00:00 |
La chanson du mal aimé
Мы с Тома и Стефаном сидели на крыше магазина "Весна" и смотрели на Париж, который был весь виден. Совсем вблизи слева громоздилась похожая на улей Опера; справа темнела колоннада и классический фронтон Мадлен. За ней, в недалеком далеке взметались две башни - Эйфелева и Монпарнас. Скользя влево, на восток, взгляд легко находил серый купол Пантеона, еще дальше и ближе - колючие стрелы Нотр-Дам. Перегнувшись через перила, на западе можно было увидеть Америку - небоскребы Ля Дефанс. Внизу под нами сновал по магазинам бульвар Османн. Обернувшись назад, на север, мы видели Монмартр и белую громаду Сакре-Кёр, воспетую некогда Аполлинером.
Мы оживленно разговаривали, перебивая друг друга.
Голова моя всегда набита какой-то чушью, в основном стихами. Даже в разгар беседы я не смог удержаться от того, чтобы прочесть себе:
О июль! Раскаленная лира
Пальцы жжет мне лучистой струной,
Бред певучий расправил ветрила.
Мой прекрасный Париж предо мной,
Где теперь умереть я не в силах.
* * *
Эти стихи Аполлинера были необычайно популярны среди читающего народа, когда я был молод. Все находили в нем что-то. Сионисты любили его за белорунные ручьи Ханаана; монархисты - за седого принца-регента Луитпольда; гомосексуалисты и мизогины - за лживых женщин в пустыне тревожной; эстеты - за баркаролу над водой, декаденты - за пляску рядом с открывшейся вдруг бездной. И все любили Париж. Я знал "Песнь несчастного в любви" - вернее, эту ее часть - наизусть, и часто декламировал себе и окружающим, по всякому поводу и без всякого повода.
Позже, когда я выучил язык и пытался читать это стихотворение по-французски, у меня не получалось: я ничего не находил в нем. Оно казалось мне - и кажется до сих пор - плохим переводом с русского; случай всё же довольно редкий. Славянская ли душа Аполлинария Костровицкого тут виной, я не знаю.
* * *
Мы продолжали нашу бурную беседу; мы говорили сразу обо всём: об открывшемся виде Парижа, о деньгах, о дураках и дорогах, о миссиях в Женеве и Люксембурге, о семейных вечерах и о кино. Возбужденный панорамой и вспомнившимися по-русски стихами, утомленный необычайно трудной рабочей неделей, я вдруг осознал, что перестал понимать по-французски. Мы всё так же быстро, перебивая себя и друг друга, говорили на прерывисто скачущем, как лошадь Годо на прустовских диапозитивах, язвительном парижском языке, но я больше не разбирал смысла. Мои товарищи обсуждали и спрашивали у меня что-то, я отвечал, но не понимал сам тех слов, которые произносил. В таком состоянии часто бывают явления "дежа-вю"; но здесь было раздвоение: сидя на скамейке у перил, я настоящий не мог ухватить, о чем сейчас с такой бойкой иронией толкует я французский.
* * *
Вернувшись на работу, я устало опустился в кресло. Нужно было воспользоваться передышкой в поступлении файлов и продолжить разработку программы, но голова отказывалась соображать: она тупо пульсировала; казалось жарко и душно. Я скинул с ног легкие, купленные зимой на распродаже в Испании туфли, отодвинул их в проход, закрыл глаза и некоторое время сидел, ни о чем не думая. Очнуться меня заставил голос пришедшего с обеда Алексея:
- Кто это тут ботинки выставил?
- Это мои, - сказал я по-французски.
Мы с Тома и Стефаном сидели на крыше магазина "Весна" и смотрели на Париж, который был весь виден. Совсем вблизи слева громоздилась похожая на улей Опера; справа темнела колоннада и классический фронтон Мадлен. За ней, в недалеком далеке взметались две башни - Эйфелева и Монпарнас. Скользя влево, на восток, взгляд легко находил серый купол Пантеона, еще дальше и ближе - колючие стрелы Нотр-Дам. Перегнувшись через перила, на западе можно было увидеть Америку - небоскребы Ля Дефанс. Внизу под нами сновал по магазинам бульвар Османн. Обернувшись назад, на север, мы видели Монмартр и белую громаду Сакре-Кёр, воспетую некогда Аполлинером.
Мы оживленно разговаривали, перебивая друг друга.
Голова моя всегда набита какой-то чушью, в основном стихами. Даже в разгар беседы я не смог удержаться от того, чтобы прочесть себе:
О июль! Раскаленная лира
Пальцы жжет мне лучистой струной,
Бред певучий расправил ветрила.
Мой прекрасный Париж предо мной,
Где теперь умереть я не в силах.
* * *
Эти стихи Аполлинера были необычайно популярны среди читающего народа, когда я был молод. Все находили в нем что-то. Сионисты любили его за белорунные ручьи Ханаана; монархисты - за седого принца-регента Луитпольда; гомосексуалисты и мизогины - за лживых женщин в пустыне тревожной; эстеты - за баркаролу над водой, декаденты - за пляску рядом с открывшейся вдруг бездной. И все любили Париж. Я знал "Песнь несчастного в любви" - вернее, эту ее часть - наизусть, и часто декламировал себе и окружающим, по всякому поводу и без всякого повода.
Позже, когда я выучил язык и пытался читать это стихотворение по-французски, у меня не получалось: я ничего не находил в нем. Оно казалось мне - и кажется до сих пор - плохим переводом с русского; случай всё же довольно редкий. Славянская ли душа Аполлинария Костровицкого тут виной, я не знаю.
* * *
Мы продолжали нашу бурную беседу; мы говорили сразу обо всём: об открывшемся виде Парижа, о деньгах, о дураках и дорогах, о миссиях в Женеве и Люксембурге, о семейных вечерах и о кино. Возбужденный панорамой и вспомнившимися по-русски стихами, утомленный необычайно трудной рабочей неделей, я вдруг осознал, что перестал понимать по-французски. Мы всё так же быстро, перебивая себя и друг друга, говорили на прерывисто скачущем, как лошадь Годо на прустовских диапозитивах, язвительном парижском языке, но я больше не разбирал смысла. Мои товарищи обсуждали и спрашивали у меня что-то, я отвечал, но не понимал сам тех слов, которые произносил. В таком состоянии часто бывают явления "дежа-вю"; но здесь было раздвоение: сидя на скамейке у перил, я настоящий не мог ухватить, о чем сейчас с такой бойкой иронией толкует я французский.
* * *
Вернувшись на работу, я устало опустился в кресло. Нужно было воспользоваться передышкой в поступлении файлов и продолжить разработку программы, но голова отказывалась соображать: она тупо пульсировала; казалось жарко и душно. Я скинул с ног легкие, купленные зимой на распродаже в Испании туфли, отодвинул их в проход, закрыл глаза и некоторое время сидел, ни о чем не думая. Очнуться меня заставил голос пришедшего с обеда Алексея:
- Кто это тут ботинки выставил?
- Это мои, - сказал я по-французски.